МИХАИЛ ГОРБУНОВ
ЗЕМЛЯ. СОЛНЦЕ. ХЛЕБ.
К 50-летию со дня рождения Владимира СТОЖАРОВА
Лет двадцать назад на одной из московских выставок я увидел пейзаж и тут же почувствовал, как забилось под левым ребром — сладко и счастливо.
Наконец-то! Было такое ощущение, что я долго искал что-то очень дорогое мне, знал, интуитивно предугадывал, что оно есть, и искал, и вот теперь нашел, и мне будет легче жить на земле.
Текли и текли минуты, а я не мог отойти от картины, погружался и погружался в нее, не слыша приглушенного говора передвигающихся по выставке толп, будто то, что я видел, принадлежало мне одному.
Годы заштриховали в памяти какие-то детали пейзажа, но цельно весь он стоит перед глазами — серо-серебристый и густокоричневый забор с оплывающим по нему скупым солнцем, рубленые избы на берегу, еще не успевшая осветлиться весенняя вода... И все... Крохотный кусочек северного рыбацкого села, одного из сотен подобных ему.
Что же могло поразить мое воображение?
Тогда я не смог бы ответить на этот вопрос. Я не могу ответить на него и сейчас, ибо в таком случае мне нужно было бы разгадать тайну самой поэзии, ее великой благодатной силы... Знаю только одно: мне не хватало именно этого пейзажа, сердеч- ного толчка тому, что смутно жило во мне. Я понял, что уже не могу существовать без того, что увидел живописец. И Север властно позвал меня.
Были плоты на Северной Двине, идущие вровень с водой, косо поставившие голубые дымки очагов, были деревянные церковки на Пинеге, синяя вода и серебряные камни Беломорья, были простые, красивые люди и тихие беседы с ними в белые ночи... И сейчас мне трудно даже вообразить, чтобы этого всего не было в моей судьбе, потому что было, может быть, главное, что должно было быть... Как знать!
Под тем пейзажем стояла подпись — Стожаров.
Я не знаю художника, чей облик, сама человеческая суть были бы так слитны с его делом.
Впервые мы встретились с ним в его мастерской, одно окно которой выходит на Москву-реку, на Нескучный сад. Была весна. Освободившаяся ото льда вода темно и чешуйчато рябила под ветром, высокий противоположный берег проступал в сером небе клубами лиловатых, еле-еле подернутых зеленою дымкою воздушных деревьев. И мастерская была наполнена запахами весенней земли, воды, ветра, и, будоража, пахло красками, дальними далями, и большая комната была краешком этих далей, оазисом его, Стожарова, обетованной земли,— вся она была заставлена туесами, братинами, сулеями, прялками, вальками, и сам хозяин мастерской, в рубахе, распахнутой на крепкой груди,- со своим оживленным лицом, с открывающими высокий лоб кудрявящимися волосами, с озорнинкой в светлых глазах и на губах, прячущихся в простецкие усы, больше походил на русского мастерового человека, нежели на именитого столичного художника.
Не ради моды, пошедшей с некоторых пор на изделия древних русских ремесел, было собрано все это в мастерской, но и не только ради утилитарного назначения — обычной натуры для многих стожаровских натюрмортов. Художник жил ими, они помогали ему проникать в вящую, сердцевинную суть народной культуры, без которой Стожаров не был бы Стожаровым с его. чутким осязанием современности. Без всего этого, наверное, не было бы «Села Андрейкова», «Приезда на слет колхозников-передовиков», портрета рязанской телятницы В. Шурши-линой....
Современность всегда осмысливалась художником в ее корневых связях с историей. И эта связь жила в нем самом — просто и естественно, как живет в человеке его сердце.
Искусство Стожарова поражает не трагедийным накалом страстей, не разгулом слепых стихий. Иной раз уловленные художниками апофеозные высверки бытия человека и природы воздействуют на наше сознание своей очевидной значительностью, эффект уже как бы предопределен.
Дарование Стожарова поражает прямо противоположным свойством — способностью возвести в степень значительного «рядовые», «обыденные» явления жизни.
И, главное, убедить: да, вот эта сценка деревенской пляски под гармошку, когда студено наплывают на избы аспидные осенние тучи, а мужики и молодайки поснимали стеганки и в домашних, сельповских рубахах да ситцах ударились в танцы, закружились в. коротком веселом гомоне,— эта сценка достойна высокой живописной кисти, кажущаяся ее ординарность вырастает до многогранного обобщения. И сама картина уже есть национальное достояние: среди прославленных полотен Третьяковки нашлось место и «Селу Андрейкову».
Такое прочтение Стожарова применимо к большинству его полотен и этюдов, особенно — к натюрмортам, на которых аккуратная пирамидка яиц, гроздь черной рябины либо ковш, налитый до краев медом,— не просто фактурная и цветовая вещественность картины, но некие поэтические символы, осмысленные художником с высот его эстетического мироощущения, и, плененные, мы тоже поднимаемся до этих высот, до напряженной внутренней любви и боли живописца.
Две творческие манеры, два пути нравственного познания мира. Не рискую проводить между ними какие-то параллели, тем более отдавать предпочтение тому или другому — это было бы против диалектических связей в искусстве. Думается только, что путь Стожарова сложнее.
Из большого северного полотна «Каргополь» я вычленяю небольшой фрагмент— в данном случае не ради подробного изучения живописных качеств картины. От уходящих в верхний обрез холста темных куполов древнего собора с загустевшими на них последними лучами вешнего солнца мой взгляд, минуя темную деревянную крышу и забор, опускается к группке людей, то есть к выделенному мною фрагменту, и тут художник заставляет работать мою писательскую фантазию.
Снег сошел с темной парной земли, он лежит только смерзшейся глыбкой — там, куда не достает короткое и скупое солнце. Отбеленные пестрядинные дорожки висят на заборе... Время весенних забот, время главной заботы — рыбацкой путины на Лаче, на Онежье. Каргопольцы ладят ладьи!
Мужик склонился над опрокинутым вверх дном суденышком, конопатит его — в ногах у него корзина с паклей. Жена с девочкой на руках поджидает хозяина дома, видно, готов ужин. Но по другую сторону лодки, как по другую сторону баррикады, двое соседей, отсутствующе сунув руки в карманы и не глядя на женщину, тоже ждут: может, она все-таки не вытерпит, уйдет, и тогда они, втроем, по своему мужскому обычаю посидят чин чином, потолкуют об этой самой путине за безгрешной стопочкой... По склоненной спине человека, оказавшегося «между двух огней» и с видимым сосредоточением ушедшего в работу, мы чувствуем, что его мучает этот вопрос: кто же кого переждет... И вот этот добрый, чуточку иронический психологизм выбранного мною фрагмента уже уводит меня дальше, в чистую, светлую северную новеллу, открытую художником.
Я подолгу смотрю на подаренный мне Стожаровым этюд — две состарившиеся деревянные амбарушки среди мощного северного весеннего разлива, с его ветровыми синими далями, с низко идущими напряженными темными облаками, и вижу глубокую человеческую суть, которой одухотворил художник этот «безлюдный» этюд. Ведь недаром же он назвал его — «Иван да Марья».
И я думаю о том, какая же огромная работа мысли, заключена в сотнях (сотнях!) его этюдов (не говорю уже о картинах), отличающихся глубинной сюжетной з а конченностью художественного произведения.
Он родился и жил в Москве, а земли его праотцев — ярославские и костромские земли,— кровная сопричастность с духом и плотью древней русской культуры была как бы написана ему на роду. И совсем не случайно в орбиту его художнического поиска вошли и Псков, и Рязань, и Новгород, и Ярославль, а корневые ветви истории уводили его на север, где не храпели кони печенегов и не свистели стрелы татар,— там ценности Руси встают из веков, вовсе лишенные чуждых наслоений, в чистом национальном облике, будь это домотканый набивной сарафан, глиняный, нашей, русской, антики кувшин или белокаменная церковь, увенчанная мягкой, лебяжьей формы, луковкой...
Церкви, эти монументы отечественного зодчества, каждый из которых, по выражению Николая Ромадина,— прелестное средоточие гармонии, сотворенной когда-то не столько ради истой веры во всевышнего, сколько ради святой земной красоты,— украшают многие стожаровские холсты. Они были для него кладезем цвета, ритмической и объемной деталью, объединяющей живописную композицию любимых им деревянных изб и ранних, весенних, либо поздних, уже предснежных облаков.
С течением времени Стожаров стал писать уже не церкви, но храмы...
В последнюю нашу встречу у него в мастерской я увидел почти завершенную картину — призрачно залитые зимним лунным сиянием белые каменные стены с глухими нишами и воротами. Это был Ярославль, город-страж земли русской, и эти стены, осиянные вечной луной, выходили из ночи, как будто из самой истории...
Это был уже храм. Величественный храм патриотического народного духа.
Игорь Попов, сотоварищ Стожарова по дальним творческим поездкам, вспоминает как после долгой и трудной работы на природе они с Ефимом Зверьковым уламывали Стожарова отдохнуть. И тогда он со сладкой мукой в глазах сказал: «Отойдите, мужики. Сердце рвется. Писать охота...» И в этих словах — весь Стожаров.
Да, он упоенно любил свое дело — любовью, исходящей из его любви к родной земле и населяющим ее людям.
Там, в местах своего постоянного паломничества, он работал «от снега до снега», уезжал из Москвы ранней весной и затем — осенью, возвращался уже после Покрова — со множеством этюдов, с живым материалом, которого ему с лихвой хватало на зиму, а нередко с готовыми великолепными полотнами. В этих поездках он работал при любой погоде — в мороз, в дождь, в снег, в грязь, по десять — двенадцать часов, а в белые ночи — почти все сутки...
Любому состоянию природы отзывалась его чуткая душа, и теперь, когда перед глазами проходят его этюды — и мартовский снег среди пригретых первым солнцем бревенчатых домов, и ранняя тихая зелень, обдавшая деревья, и похожие на шеломы ратников стожки на золотых российских жнивах,— ты уже не замечаешь, как сложно все это замешано, как прочно, естественно сбито и поставлено...
Мне помнятся слова Гелия Коржева, сказанные им при прощании со своим другом: «Он творил, уже не заботясь о приемах и технике, свободно и ярко». И еще: «За свою короткую жизнь он сделал необычайно много. Много и в прямом смысле... и, может быть, еще больше существом своего творчества».
Мне хочется сказать о цене, которой это ему удалось. О его одержимом, жертвенно преданном служении искусству.
Нужно было обладать характером, убежденностью, я бы сказал, смелостью, чтобы в окружавшей его атмосфере мучительных поисков «оригинальных» истин и манер, вспышек и крушений живописных мод устоять перед соблазном новаций, твердо пойти по торной, но и тернистой тропе национальной традиции, обогатить достижения прошлого своей стожаровской кистью и в конце концов сказать своеобычное, действительно новаторское слово.
У него своя тема, свое художническое сознание, свой живописный стиль, и это еще одно доказательство того, сколь широки возможности приложения истинного таланта на необозримом национальном стрежн е нашего искусства.
Стожарова ни с кем нельзя спутать, и никого нельзя спутать со Стожаровым — именно с существом его творчества, из которого исходит уже форма, тоже чисто стожаровская,— насыщенное, мажорное звучание красок, мощная, точная работа кисти, крепкая загрузка холста, удивительно теплый лиризм его картин, находящий отклик в каждом чувствующем сердце.
Искусствоведение утверждает, что он — последователь живописной школы «Союза русских художников». Что ж, эта связь почетна, тем более что она совершенно лишена какой бы то ни было эклектики. Она, эта связь, как раз и говорит о глубоких творческих исканиях художника — попробуйте обнаружить у Стожарова хотя бы отголоски изобразительных манер Архипова, Юона либо Туржанского. И Архипов, и Юон, и Туржанский оставили свои пласты в советском искусстве. Теперь мы отчетливо видим и пласт Стожарова, прошедший уже на гребне нашего времени.
Стожаров никогда и никому не подражал, и невозможно подражать Стожарову — эпигонство просто страшится его разительной индивидуальности.
На последней российской выставке в Манеже был пейзаж. Издали — Стожаров, при ближайшем рассмотрении — бледное его подобие. Все объясняет подпись — картина сделана в память живописца. Ну, это еще можно понять, хотя, впрочем, трудно, как трудно и принять — памяти мастеров обычно посвящаются собственные открытия.
С младенческих лет мы видим добрые начала открывающегося нам мира. Видим землю, солнце, хлеб.
Сложнее и сложнее хитросплетения наших судеб, выборочнее, осмотрительнее любовь и ненависть, и только неколебимо прекрасны земля, солнце, хлеб.
Благословен же труд художника, искусство которого зиждется на понятиях, близких людям от колыбели до последнего вздоха. А сквозная, выстраданная сердцем тема Стожарова — земля, солнце, хлеб. Потому-то оно и дорого нам, что, простое и возвышенное, утверждает вечные источники, дающие человеку жизнь и несущие ему добро. А они есть — 3 е м л я, Солнце, Хлеб.
Полотна Стожарова — это с кровью впитанные русские национальные сказания, исторгнутые им в наивысшем напряжении чувства. Это не приверженность, а родство. Но такова логика эстетики: чем более национален художник, тем глубже, настойчивее, а главное, уважительнее проникает его взгляд в иные культуры.
Вспоминаются слова Рокуэлла Кента: «Под блестящим покровом современной жизни, ее культурных манер и одежд, все возрастающих удобств находится Человечество, Человек с его разумом и чувствами. Разве это не. заставляет нас стремиться проникнуть сквозь покровы, чтобы познать человека, его сущность? Разве искусство не должно открыть ее нам?»
Говоря так, выдающийся американец обращал свой взор к Гренландии и эскимосам, которые, хоть и «далеки от культуры каменного века, тем не менее во многом... остались такими же, как и были». Стожарова влекли страны и народы, чьи памятники зодчества и имена живописцев вошли в мировые хрестоматии искусства. Он посещает Италию, Францию... Это он-то, написавший «Натюрморт с подковой» и «У самовара». И тут кажущийся курьез обернулся непререкаемой закономерностью: итальянские и французские холсты художника — подлинно народны, за прославленными красотами юга, давно ставшего Меккой живописцев мира, он сумел увидеть и прочувствовать народную душу, незамутненную временем народную культуру с ее характерными красками, внутренней национальной плотью. Оставаясь верным своим принципам, он и там познавал человека, его сущность. Он писал землю, солнце, хлеб.
А я все вспоминаю тот, первый увиденный мною пейзаж Стожарова. Он привезен им из первых дальних скитаний, в которые художник пустился сразу же, как только получил диплом об окончании Суриковского художественного института. Тогда он был совсем молодым. Я подчерки-ваю — совсем молодым, потому что свой стожаровский пласт в искусстве он успел заложить в стремительном течении считанных лет. Он и сгорел молодым. Так в холодном осеннем небе сгорают звезды, стожары, полыхнув перед гибелью своей большим тревожным и трепетным светом... Мы познакомились с ним, когда его творчество достигло подлинного расцвета, когда имя — Стожаров — уже соединялось с целым рядом творений, поющих заздравную песню древней и новой русской земле. И среди этих творений был «Лен», яркого ярмарочного цвета натюрморт с предметами русского крестьянского промысла — туесами, прялками и веретенами, с легким пучком льна на белом холстяном, народной вышивки, полотенце. Стрельчатые и привяло мягкие, золотые, со свежей зеленцой стебли, оканчивающиеся легкой бубенчиковой зернью, так живо и естественно связавшие картину с милой живописцу землей... Я знаю, что этот натюрморт был особенно дорог ему...
Дважды потом довелось мне увидеть этот пучок льна. Членом-корреспондентом Академии Художеств СССР Стожаров был избран за три дня до его кончины. Умер он, удостоенный этого высокого титула, уже не нужного ему самому, но утвердившего подвижнически высокие творческие заслуги художника для идущих вослед поколений... И гражданская панихида шла в одном из залов Академии. Он лежал, исхудавший, изможденный болезнью, успокоенный, и эта его успокоенность была страшно неестественной, вершилась жесточайшая несправедливость—ведь в жизни это была кипучая, своевольная, вольнолюбивая, по-русски удалая натура! И вдруг— тихая траурная мелодия, черный креп, венки, цветы, цветы, цветы... И какая же это добрая, преданная душа положила среди кровавых роз и гвоздик золотистый, со свежей зеленцой, с легкой бубенчиковой зернью, пучок русского льна! Потом была академическая выставка в Манеже. Стожаров по праву занимал большую стену. И на раму любимого им натюрморта было положено беремечко отцветшего, отшумевшего на вольном русском ветру льна.
© 2009-2024, Все права защищены.